— Лючио… — задыхался я, — Лючио… друг мой! Мне думается… я… умираю! Мое сердце разорвалось!
Когда я выговорил это, мрак окутал меня, и я упал без чувств.
О блаженство абсолютной потери сознания! Оно заставляет желать, чтобы смерть в самом деле была уничтожением.
Полное забвение, совершенное разрушение — наверное, это было бы большим милосердием для блуждающей души человека, чем страшный дар Бога — Вечность, яркий отпечаток того божественного «Образа» Творца, по которому мы все сделаны, и которого мы никогда не можем стереть с наших существ.
Я смотрю на бесконечное будущее, в котором я вынужден принять участие, скорее с ужасом, чем с благодарностью, так как я потерял свое время и упустил безумные благоприятные случаи, и, хотя раскаяние могло возвратить их, но работа эта — и долгая, и горькая.
Легче потерять блаженство, чем обрести его; и если б я мог умереть смертью, на какую надеются позитивисты, в тот самый момент, когда я постиг весь размер моего сердечного горя, несомненно, это было бы хорошо. Но мой временный обморок был слишком короток, и когда я пришел в чувство, я нашел себя в комнате Лючио, самой большой и роскошной из всех комнат для гостей в Виллосмире; окна были широко открыты, и пол был залит лунным светом.
Возвратившись к жизни и сознанию, я услыхал звенящие звуки мотива, и, устало открыв глаза, я увидел самого Лючио, сидящего у камина с мандолиной, на которой он импровизировал нежные мелодии.
Я был поражен, изумлен тем, что в то время, когда я был подавлен горем, он был в состоянии забавляться. Когда мы сами расстроены, никто другой не смеет быть веселым, и мы от самой природы ожидаем горестного вида, если наше возлюбленное Ego опечалено чем-либо — таково наше смешное самомнение. Я шевельнулся на стуле и привстал с него, когда Лючио, продолжая перебирать струны своего инструмента, сказал:
— Сидите смирно, Джеффри! Через несколько минут все пройдет. Не терзайте себя!
— Не терзайте себя! — повторил я с горечью. — Почему не сказать: не убивайте себя!
— Потому что я не вижу необходимости предложить вам этот совет теперь, — ответил он хладнокровно. — и, если б была необходимость, я сомневаюсь, чтобы я дал вам его, так как я считаю, что лучше убить себя, чем терзать себя. Хотя мнения различны, я хочу, чтобы вы легко смотрели на это дело.
— Легко! Отнестись легко к моему позору и бесчестию! — воскликнул я, почти вскочив со стула. — Вы требуете слишком многого.
— Мой друг, я не требую больше того, что требуется и ожидается от сотни мужей из общества в наши дни. Рассудите: ваша жена потеряла всякое благоразумие и здравомыслие в экзальтированной и истерической страсти к моей внешности, но вовсе не ко мне самому, потому что в действительности она не знает меня, она только видит меня, каким я кажусь. Любовь к личностям красивой наружности есть общая ошибка прекрасного пола и проходит со временем, как и другие женские недуги. Для нее или для вас нет позора или бесчестия, ничего не было сделано публично, публика ничего не видела и не слышала. Поскольку дело обстоит так, я не понимаю, почему вы делаете из этого историю! Знаете, великое дело в общественной, жизни — это скрывать все необузданные страсти и домашние раздоры от взора вульгарной толпы. У себя дома вы можете делать все, что хотите, только один Бог видит, и это ничего не значит.
Его глаза блеснули насмешкой, он опять зазвенел на мандолине.
— Вам это кажется странным, Джеффри, — продолжал он, — но это так. Перед светом и обществом ваша жена, как жена Цезаря, вне подозрений. Только вы и я были свидетелями ее истерического припадка…
— Вы называете это истерией. Она любит вас — сказал я горячо. — И она всегда любила вас. Она созналась в этом, и вы подтвердили, что всегда знали это.
— Я всегда знал, что она истерична, да, если это то, что вы хотите сказать, — ответил он. — Большинство женщин не имеют настоящих чувств, серьезных эмоций, кроме одного — тщеславия. Они не знают, что такое великая любовь; их главное желание — победить, и, потерпев в этом неудачу, они в своей обманутой страсти доходят до бешеной истерии, которая у некоторых делается хронической. Леди Сибилла страдает в этом роде. Теперь послушайтесь меня. Я сейчас же уеду в Париж, или Берлин, или Москву, и даю вам слово, что я больше не вторгнусь в ваш домашний круг. В несколько дней вы поправите этот разлад и научитесь мудрости переносить раздоры, случающиеся в супружестве, с хладнокровием…
— Невозможно! Я не расстанусь с вами, — пылко сказал я, — и не стану жить с ней. Лучше жить с верным другом, чем с лицемерной женой!
Он поднял брови с недоумевающим выражением, потом пожал плечами, как человек, который сдается на неоспоримый довод.
Встав, он отложил мандолину и подошел ко мне; его высокая величественная фигура бросала гигантскую тень на блестящие лучи лунного света.
— Клянусь вам, Джеффри, вы ставите меня в весьма неловкое положение. Что делать? Вы можете получить развод, если хотите, но, я думаю, будет неразумно затевать эту процедуру после четырех месяцев супружества. Свет тотчас же начнет толковать. Лучше сделать так, чтобы избежать сплетен и скандала. Вот что: не решайте что-либо поспешно, поезжайте со мной на день в город и оставьте вашу жену одну поразмыслить над своим безумием и его возможными последствиями; тогда вы будете в состоянии лучше судить о ваших дальнейших действиях. Идите в свою комнату и спите до утра.
— Спать! — повторил я, содрогнувшись. — В той комнате где она! — Я прервал себя криком и взглянул на него умоляюще: