Скорбь Сатаны (Ад для Джеффри Темпеста) - Страница 94


К оглавлению

94

Как удары землетрясения, шумливые инциденты громов обрушиваются на правильную рутину обыденной жизни, разрушая наши надежды, разбивая наши сердца и превращая наши радости в пыль и пепел отчаяния. И этого рода губительная смута обыкновенно появляется среди видимого благоденствия, без малейшего предупреждения и со всем бешенством урагана. Она постоянно обнаруживается в неожиданных, почти мгновенных, падениях некоторых членов общества, которые гордо поднимали головы перед своими собратьями и считали себя примером для целого государства; мы видим ее в капризных судьбах сановников, которые в милости сегодня и унижены завтра, — и крупные перемены происходят с такой необъяснимой быстротой, что едва ли удивительно слышать о тех религиозных сектах, которые, когда у них все процветает лучше, чем обыкновенно, торопятся сменить одежду дерюгой и посыпают головы пеплом, громко молясь: «Приготовь нас, о Господи, к приближающимся дням несчастья!» Умеренность стоиков, которые считали нечестивым радоваться или печалиться элементами скорби и радости, не позволяя себе увлекаться ни чрезмерным восторгом, ни чрезмерной меланхолией, была безусловно мудрым свойством характера. Я, живший несчастливо, когда дело касалось моего внутреннего и лучшего сознания, был, однако, наружно удовлетворен материальной стороной жизни и окружающей меня роскошью и начинал входить во вкус к этим вещам и ими старался подавлять мои более тонкие горести, и, успев в этом, я делался с каждым днем более отъявленным материалистом, любя физический покой, аппетитную пищу, дорогие вина и личное удовлетворение так, что постепенно я даже лишился стремления к умственному напряжению.

Кроме того, я почти незаметно научился выносить чувственный характер моей жены; правда, я уважал ее меньше, чем турок уважает женщин своего гарема, но, как турок, я находил дикое удовольствие в обладании ее красотой, и этим чувством и животной страстью, которую оно порождало, я вынужден был довольствоваться. И в своей снотворной удовлетворенности сытого животного я воображал, что даже грандиозная финансовая катастрофа самой страны не могла истощить мою кассу, и что поэтому не было необходимости для меня проявлять себя на каком-нибудь поприще полезной деятельности, но только «есть, пить и быть веселым», как советовал Соломон. Умственная деятельность была парализована во мне; мысль взять перо, чтобы писать и сделать другую попытку к славе, теперь больше никогда не приходила мне в голову; я проводил дни, распоряжаясь слугами и находя некоторое удовольствие тиранить садовников и грумов и вообще важничать, а вместе с тем принимая благосклонный и снисходительный вид — милость для всех, состоящих у меня на службе! Недаром я изучил все замашки богачей: я знал, что богач никогда не чувствует себя столь добродетельным, как в том случае, когда он справляется о здоровье жены кучера и посылает пару фунтов на приданое ее новорожденному. Обыкновенная пресловутая «доброта сердца» и «великодушие» миллионеров не простираются дальше этого рода благотворительности, и когда, во время моих праздных шатаний по паркам, мне случалось встретить маленького ребенка сторожа и дать ему шесть пенсов, я почти чувствовал себя достойным занять место на небе по правую руку Всемогущего — так высоко я ценил свою доброту. Между тем тем Сибилла никогда не занималась такого рода магнатской благотворительностью. Она ровно ничего не делала для наших бедных соседей; к несчастию, местный священник однажды сказал, что нет большой нужды среди его прихожан «благодаря постоянному вниманию и доброте мисс Клер», и Сибилла с этого момента никогда не предлагала своей помощи. По временам она показывалась в Лилии--коттедже и сидела с час с его счастливой и прилежной владелицей, а иногда прелестная писательница приходила к нам обедать или пить «дневной чай» под развесистым кедром на лугу, но даже я, чрезмерный эгоист, каким я был, мог видеть, что в этих случаях Мэвис едва ли была самой собой. Она, конечно, всегда была очаровательна и интересна; в самом деле, единственным временем, когда я был в состоянии отчасти забыть себя и нелепо возрастающее значение своей личности в своем собственном уважении, было то, когда она нежным голосом, оживленная, делилась своим широким знанием книг, людей и вещей и поднимала разговор до такого уровня, какого никогда не достигали ни я, ни моя жена. Однако иногда я замечал в ней какуюто смутную принужденность, и ее откровенные глаза часто принимали тревожное и вопросительное выражение, подолгу останавливаясь на красоте лица и форм Сибиллы.

Тем не менее, я мало обращал внимания на эти пустяки, а главным образом заботился, чтобы больше и больше погрузиться в удовольствие чисто физического покоя и комфорта, не беспокоясь, к чему могло привести такое самопоглощение в будущем.

Я заметил, что лучший путь для того, чтобы быть совершенно без совести, без сердца и без чувств — это поддерживать свой аппетит и охранять свое здоровье; терзание из-за чужих горестей или повлечет за собой громадную затрату времени и хлопоты и неизбежно испортит пищеварение, и я видел, что не только миллионер, но даже умеренно богатый человек не рискнет повредить свое пищеварение ради того, чтобы сделать благо беднейшему собрату.

Пользуясь примерами, всюду представляемыми мне в обществе, я заботился о моем пищеварении и особенно интересовался, как были приготовлены и поданы мой завтрак и обед, и также, как была одета моя жена во время этого завтрака и обеда, потому что мое высшее тщеславие было удовлетворено, когда я видел пред собой ее красоту, возможно богаче убранную, и созерцал ее с той эпикурейской прихотливостью, с какой я созерцал блюдо трюфелей или особенно приготовленную дичь. Я никогда не думал о строгом и непреклонном «кому больше дано, с того больше взыщется» — едва ли я знал его. И в то время, когда я старательно заглушил в себе голос совести — тот голос, что поминутно побуждал меня, но напрасно, к более благородному существованию, тучи собрались, готовые разразиться надо мной с той ужасающей внезапностью, которая всегда кажется нам, отказывающимся изучить причины наших бедствий, так же ошеломляющей, как сама смерть, ибо мы всегда более или менее ошеломлены смертью, несмотря на то, что она — самое обычное явление.

94